Этика и поэтика Талмуда.

Предисловие к комментарию

Для европейского читателя Талмуд раздражающе странен. Он не соотносится ни с чем. Казалось бы, Библия должна дать ключ к его пониманию, но Талмуд не похож и на Библию, хотя и цитирует ее на каждом шагу. Здесь нет ни хроник, ни пророческих речей, ни даже деления на книги.

И все же... Мы входим под своды пестрых трактатов с запутанными переходами, и чувство странности сменяется проблесками узнавания. То здесь, то там мелькают маски из римских комедий, сцены из греческих романов. Афинские философы появляются, чтобы поспорить с еврейскими мудрецами. Мир Римской империи просвечивает сквозь ивритско-арамейскую ткань текста, расшитую латинскими и греческими словами.

Все, в том числе Талмуд, познается в сравнении. Без сравнения с греко-римской литературой невозможно понять ни суть, ни причины рождения аггады. Рождение же это было подобно термоядерному взрыву. В один прекрасный момент умерли стили и жанры, господствовавшие у евреев столетиями, и родилось нечто новое и невиданное. Объяснения этому ищут в трех взаимосвязанных событиях еврейской истории: кодификации Еврейской Библии (Танаха), поражении Великого Восстания (в Иудейской Войне) и разгроме еврейской общины в Александрии (115 г.).

Последнее событие положило конец богатейшей литературе грекоязычного еврейства. Виднейшим представителем ее был Филон Александрийский, пытавшийся истолковать Библию с помощью Платона - и Платона с помощью Библии. Разрушение Иерусалима и разгром Храма в 70 г. уничтожили еврейское историописание как на арамейском и иврите, так и на греческом языке. Евреи повернулись к истории спиной и перестали вести хроники, чем они занимались столь успешно со времен царя Давида. Иосиф Флавий оказался последним еврейским историком.

Наконец, кодификация Библии, совершившаяся вскоре после разрушения Второго Храма, сделала невозможным писание новых "книг" в традиционном понимании. Полноправной "книгой" (сфш) оказывалась только книга библейская, вошедшая в канон. Все остальное попадало в разряд или "внешних книг", запрещенных к изучению, или "книг идиотов" ("идиот" - частное лицо в греческой и ивритской терминологии), запрещенных к субботнему чтению. Эта тенденция проявилась уже в заключительных стихах Экклезиаста: "А сверх того, сын мой, остерегайся составлять много книг - конца не будет; а много читать - утомительно для плоти" (12:12).

В результате ничего подобного "Иову", "Ионе", "Иудейской войне" или философским трактатам Филона не было создано в эпоху поздней античности. И жанр и форма "книги" исчезли из творчества. Тут то на сцену и явилась Устная Тора (включавшая ѓалаху и аггаду). Во-первых, она была устной, то есть не воспринималась как "книга". Во-вторых, в ней преобладал мидраш, то есть толкование библейских книг. Такая скромная позиция, якобы, обеспечила ей право на существование.

Это версия кажется убедительной, если не заглядывать за границы собственно еврейской литературы. За границами же ее находилась греко-римская цивилизация, не пережившая катастрофы в 70 г., не запретившая писание новых книг, не знавшая (до поры до времени) ни Устной, ни Письменной Торы. И однако с этой цивилизацией случилось почти то же самое. Умерли или лишились сил старые жанры, и возникла новая литература, необыкновенно похожая на аггаду.

Начало Талмудического периода совпадает с началом Второй Софистики (II в.), сделавшей публичную речь наиболее почтенным и популярным видом творчества. Софисты, подобные Диону Хрисостому или Элию Аристиду, собирали гигантские аудитории в концертных залах и театрах. Им противостояли еврейские рабби, среди которых также встречались "звезды", способные привлечь и удержать множество слушателей.

Не следует обманываться "устным" характером их творчества. "Устными" были и речи Цицерона, и диалоги Сократа. С. С. Аверинцев отмечал, что в классической древности авторитет устного слова - гораздо выше, чем на Древнем Востоке с его писцовой культурой. Другое дело, что и речи и диалоги записывались - или самим философом и ритором, или его учениками и слушателями. Но то же происходило и с аггадой. Сами рабби и их ученики заучивали и записывали, редактировали и издавали.

В Талмуде мы встречаем и диалог мудрецов, и проповедь, произнесенную в синагоге, и лекцию, читанную в академии (бейт-мидраше, доме учения). Они вполне сравнимы с философским диалогом и диатрибой, с речами риторов. Все прочие жанры как бы "подстраивались" под проповедь и лекцию, входили в них наподобие матрешек. Проповедник или ритор мог рассказать новеллу или притчу, басню или наставление, но все это должно было уместиться в проповедь, иметь небольшие размеры. Стиль также подстраивался под устную форму. Он был резким и энергичным, с созвучиями и игрой слов, с краткими репликами, восклицаниями и вопросами.

Аггада совпадает по времени и с греко-римскими романами (I - V вв.). Роман - последнее, незаконнорожденное дитя греческой и латинской словесности. Он не был признан своими родителями в прямом и переносном смысле. Авторство его часто сомнительно, определений и даже названий для него древними не создано, по отношению к роману мы встречаем лишь отдельные презрительные реплики. В систему аристотелевских жанров роман не укладывался. Он казался вульгарным и неприличным чтивом. А между тем, от него идет традиция европейской художественной прозы. Он и был первой художественной прозой в собственном смысле: не историей и не претензией на историю, хотя, конечно, сам жанр историографии не исчез у греков и римлян, как исчез он у евреев.

Удивительным образом художественные средства аггады схожи с романом более, чем с чем бы то ни было. Уже то, что роман родился из разложения и синтеза старых жанров, сближает его с аггадой. В особенности же роднит их смеховая стихия (речь идет прежде всего о сатирическом романе и в гораздо меньшей степени - о так называемом идеальном романе). Смех - безошибочный критерий, по которому мы можем отличить аггаду от всей предшествующей еврейской литературы. Конечно, элементы смеховой культуры и иронии присутствуют в "Притчах" ("Мишлей"), в "Ионе" и других библейских книгах, но там это именно элементы, не укорененные в жанре. У аггады же в принципе "смеющееся лицо" (как отмечали сами еврейские мудрецы). Не только сатирический роман, но и комедия, и фарс имеют в аггаде явные параллели, позволяющие говорить даже о заимствованиях.

Аггада принадлежит к той "серьезно-смеховой" литературе, о которой писал М. Бахтин. Анализ этой литературы в статьях Бахтина ("Формы времени и хронотопа в романе", "Из предыстории романного слова") удивительно подходит к аггаде. То же переворачивание "верха" и "низа", карнавальность, сочетание бытового реализма с обилием чудес и фантастики (фамилиаризация чудес). Совпадение по времени не может считаться случайностью. Аггада и роман возникают в лоне римской цивилизации, где ирония сопровождала фальшивую патетику и грязный "низ" отталкивался от чинного декорума.

Чем тверже требования декорума (дерех эрец в еврейском варианте), тем больше эротики и вообще "неприличного". Нельзя учить Тору в загаженных переулках (именно загаженных, а не ритуально нечистых), нельзя почесывать брюхо, нельзя ученому человеку ходить босым. На этом фоне грязь и нагота особенно заметны. В Библии немыслим был бы рассказ, подобный истории о р. Элиезере б. Дордиа в трактате "Авода зара" (17а). Герой рассказа не пропускал ни одной проститутки. Одна из них, самая дорогая, во время любовной сцены пустила ветры и сказала: "Как эти ветры не вернутся назад, так и раскаяние р. Элиезера б. Дордиа не будет принято!"

И в романе, и в аггаде элитарная ученость, даже изысканность, удивительным образом сходится с народным, фольклорным началом. Бахтин считал, что фольклорные корни романа следует искать в народном смехе. Независимо от Бахтина к схожим выводам пришел Нортроп Фрай в своей книге "Светское писание: исследование структуры романа". Фрай выводил роман из народной сказки. Основная черта ее - отсутствие серьезности. Сказка прежде всего развлекает. Это не значит, что она не может приобрести иной, более возвышенный статус. Но ее исходная функция отлична от функций Священного Писания.

На наш взгляд, тот фольклор, которым пользовались аггада и роман, меньше всего напоминает народную сказку в ее традиционном облике. Скорее это городской анекдот, передаваемый студентами и самими рабби друг другу. Таковы милетские истории, сибаритские истории, хрейи, логии, маасе хахамим. Подлинно простонародная сказка появляется в аггаде для того, чтобы выразить отношение мудрецов Талмуда к простому народу, чтобы показать достоинство неученых и незнаменитых.

Не найти в аггаде народных песен или заплачек, зато есть сложнейший (как набор загадок) погребальный плач по ученому или куплеты, распеваемые во время смихи (рукоположения) мудреца. Вообще же место поэзии занимает ритмизированная проза, насыщенная ассоциациями, символами и риторическими фигурами. Нет равенства в числе слогов и ударений в строке, ритм хромает, но вполне ощутим. Можно предположить, что именно от этой прозы, а не от библейских псалмов, ведет свою родословную пиют, литургическая синагогальная поэзия. Если это предположение верно, то еврейская средневековая поэзия вполне подобна византийской, также, по мысли С. С. Аверинцева, родившейся из риторической прозы.

Наконец, подобно всей позднеантичной словесности, аггада стремилась к жанровому синтезу. Вершина синтеза у греков и римлян - роман. Он замкнут рамочной структурой - похождениями плута - или построен вокруг странствий влюбленных, разлучаемых и соединяемых. От сравнительно небольшой "Эфесской истории" роман развился до гигантской "Эфиопики". Аггада не могла себе этого позволить. Любая история поневоле не превышала размеры проповеди или лекции. Отсюда крайний лаконизм аггады. Одни и те же сюжеты занимают в романе - главы, а в аггаде - строки. Язык крайне энергичен и сжат, многое построено на намеках и недоговоренностях.

У аггады были свои пути к синтезу - сборники мидрашей и Талмуд. Сборники мидрашей классифицировали аггадические тексты и выстраивали их по определенному принципу. Талмуд связывал аггаду с ѓалахой (еврейским правом) в нерасчленимое целое и создавал мощные смысловые массивы. Такой массив (сугия) мог сочетать в себе все жанры аггады и ѓалахи - от эротической истории до фантастического рассказа, от моралистического поучения до астрологического трактата. Вавилонский Талмуд - вершина аггадическо-ѓалахического синтеза. Вавилонских мудрецов часто упрекали (и их палестинские коллеги и ученые нового времени) в грубости духа и неспособности к художественному творчеству. Действительно, подавляющая часть аггадот создана палестинскими рабби. Но вавилоняне показали себя непревзойденными редакторами. Их работа - больше, чем редактура. Это создание оригинальных литературных форм, не похожих ни на роман, ни на циклы новелл. Отдаленную аналогию Талмуду составляют труды греческих и римских полиматов (многознаек) - "Аттические ночи" Авла Геллия и "Пирующие софисты" Афинея. Но полиматов не волновали серьезные проблемы, они интересовались всем по-немножку: философией, кулинарией, комедией. Замысловатость мыслительных ходов, постоянная игра смыслами - все это было чуждым их творчеству. Напротив, Талмуд соединяет не только серьезное со смешным, ученое с фольклорным, но и легкое с тяжелым. Он требует непрерывного умственного и душевного усилия, даже когда рассказывает прелестную и занимательную историю.

Напряженный душевный труд - пожалуй, главное, что отличает аггаду от языческой прозы. Дело не в том, что р. Меир поучает, а Апулей развлекает. У обоих мы найдем и развлечение, и поучение. Но подлинного разрывания сердец нет ни у Апуллея, ни у Эпиктета. Эмоциональное напряжение талмудической литературы связано не с сопереживанием мыслям или героям, а с чувством постоянного собственного предстояния Божьему суду и собственной причастности к национальной трагедии. Р. Йоханан б. Заккай, плачущий перед смертью (см. Брахот 5б, с. 17-18), или последний из рода Абтинас, готовый раскрыть сохраняемые в роду секреты служения в Храме, давно разрушенном (см. Йома 38а, с. 250-251)- это не образы для сопереживания. Это и есть сам читатель или слушатель, ибо и ему суждено умереть и быть судимым, и он живет в отсутствии Храма и Иерусалима.

Но и на серьезном этическом уровне аггада и греко-римская словесность встречаются. Обе настойчиво говорят о природе человеческой и об отношениях мудреца с толпой. Греки первыми создали образ "среднего человека", слепого и не рассуждающего, следующего за стадом во все ямы и ловушки, на все преступления. Человечество - толпа, и философы не должны подчиняться ей, но только редким мудрецам удается совсем освободиться от ее влияния. Таннаи и амораи позаимствовали многие элементы этой концепции, даже само название толпы - охлос - из греческого перешло в арамейский и иврит. Но критика человеческой природы сочеталась у них с пылкой защитой (критикуют обычно ангелы, а защищают Бог или Моисей). Страх перед массой и невеждами сочетался с ответственностью за "многих", с сознанием долга мудреца перед людьми. Ненависть к толпе шла рука об руку с любовью (см. подробнее нашу книгу "Толпа и мудрецы Талмуда", Москва - Иерусалим, 1996).

Указанное сочетание отстраненности и ответственности много значило для аггады. Мир поздней античности распался на интеллектуалов и аудиторию. Интеллектуалы либо бежали от "многих", либо стремились овладеть их душами. "Многие" же искали и хлеба, и зрелищ, и знания. Кто составлял аудиторию проповедника, кто читал роман? Мнения исследователей колеблются в самом широком спектре: роман - литература простонародно-вульгарная, роман - литература изысканная, но дамская, роман - литература высокая и ученая. В посетителях синагоги видят то невежд, способных понять лишь простейшие назидания, то людей, знающих Писание наизусть и следящих за сложнейшими ходами мысли проповедника. Это же относится и к аудитории риторов. Очевидно одно - серьезно-смеховые жанры постоянно балансировали между "верхом" и "низом", "вульгарностью" и "элитарностью". Такого балансирования, разрывания между двумя сущностями, невозможно найти ни в Библии, ни в греческой классике. Это примета Второй и Третьей Софистики, периода Мишны и Талмуда, времени возвышения ученых элит в Средиземноморье.

Поздняя античность была "серебряным веком" человечества. Ее заслоняют "золотые века" - греческая и римская классика, библейский период еврейской истории. Демосфен и Цицерон пользуются много большим престижем, чем Апулей или Петроний. Библия известна много шире, чем аггада. Но серебряному веку присущи огромный потенциал новаторства и необыкновенно далекий полет стрелы. В конце второго тысячелетия самые престижные темы литературоведения, ежедневно обрастающие томами библиографии - еврейский мидраш и римский роман. Что говорят они душе современного человека, почему все больше романов создается в манере мидраша - это вопрос, выходящий за рамки нашего очерка.

Цель, которую мы ставили себе и в переводе и в комментариях - сделать аггаду доступной и современной, а современной она в сущности и является. Мы пытались передать читателю чувство узнавания и чувство удивления, без которых эстетическое наслаждение не может быть полным.

Аркадий Ковельман

Ваша оценка этой темы
1 2 3 4 5