БЕЦАЛЕЛЬЦЫ
Раскрыть эту статью в полный экран   Назад в журнал

Глава из книги Нахума Гутмана "Меж песками и небесной синью" ("Библиотека - Алия", Иерусалим, 1990). В этой книге автор - замечательный израильский художник - рассказывает о своем детстве, юности, о своих товарищах по иерусалимской Школе искусств и ремесел "Бецалель", о людях, встреченных им на жизненном пути. Записал эти истории израильский литератор Эхуд Бен-Эзер.

Нахум Гутман, Эхуд Бен-Эзер

Сокращая путь в училище, я ежедневно пересекал двор, на воротах которого покоились два льва. Проходил мимо подвальчика Иосифа Хахама, доившего своих двух старых коз. Они поворачивали головы мне вослед, как будто узнавая.

Поперек улицы были положены довольно большие камни, спасающие прохожих от грязи во время проливных дождей. Мы любили смотреть, как красиво и быстро, не запачкав начищенных изящных ботинок, пробегает по ним заведующий учительской семинарией Давид Елин.

Улица была оживленной. Здесь можно было увидеть всех знаменитых жителей Иерусалима того времени. Сюда, к цирюльнику, приходил Элиэзер Бен-Йеѓуда - подровнять свою небольшую бородку. Этот суховатый, молчаливый и серьезный человек как бы воплощал собою веяния новой жизни: он не только был вдохновителем возрождения разговорного иврита, но и издателем первой в Иерусалиме газеты.

Рядом с арабским кафе прямо на улице стояли стулья. Между посетителями почти с цирковой осторожностью проходили ослы и верблюды, глядя на них своими красивыми глазами и наклоняя головы то вправо, то влево, словно кланяясь. Шедший за ними официант, казалось, имел целью обслужить именно их.

По этой же улице шествовал мой учитель профессор Шац, выпятив широкую грудь, на которую спускалась густая борода, красиво выделяющаяся на фоне шелкового кашне. Как обычно, у него из-за пояса торчал дамасский кинжал, на голове красовалась или красная турецкая феска, или английский пробковый шлем.

При его появлении арабы вскакивали со своих низких стульчиков, отодвигали в стороны наргиле и расчищали профессору путь, всем своим видом выказывая почтение. А за ним следом шел я и чувствовал себя вполне уверенно. Из всех учащихся Бецалеля я один умел говорить по-арабски и часто служил профессору переводчиком в его переговорах с властями. Весь его облик излучал доброту и такую уверенность в себе, что лица встречных евреев светлели. Они знали, что это идет их представитель и защитник.

Если продолжить путь дальше, то справа будет пекарня, и каждый прохожий невольно задерживает шаг, чтобы вдохнуть в себя запах свежих пит. В голодные годы возле нее толпились турецкие солдаты, босые, истощенные, сопливые, вызывающие сострадание.

Сразу за пекарней находился большой огороженный скалистый пустырь, во многих местах поросший густой травой. Там, где проходили люди, трава вытерлась, и эти участки стали походить на старинный ковер. Надо всем этим сияло небо. Таким был тогда Иерусалим.

Направо за пустырем стоял легкий дощатый домишко, в котором жил священник, говоривший по-русски, по-немецки и на иврите. Он предрекал победу сионизму при условии, что в нашем народе появится много вегетарианцев, что мы очистим свои тела и души и будем ходить в сандалиях на босу ногу. Под окном он выращивал картошку и рыхлил землю в темпе скрипичного концерта Венявского, который звучал из граммофона. Музыка странным образом входила в комковатую почву, звуки застревали в листьях тутовых деревьев, удивительно естественно сливаясь с окружающей природой.

Н. Гутман. "Тупик у Котеля". 1931г.

В этом же переулке, зажатом между каменных стен, я не раз встречал Ицхака Бен-Цви*, длинного, худого, и с ним рядом Бен-Гуриона* - невысокого, с поднятой головой и энергичным профилем. Они направлялись в типографию, где печатался еженедельник "Ха-ахдут". Шли быстро, несмотря на разбросанные на дороге острые камни, и, разговаривая, исчезали в роще масличных деревьев.

Переулок вливался в площадь, входившую в маршрут ежевечерних прогулок Бреннера*. Я встречал его там - бородатого, полнощекого. Посмотрит, бывало, вправо, в сторону гор, затем влево - на Бецалель, и чуть ли не в тысячный раз скажет себе: Как хорош ты, оставленный Иерусалим!

* * *

Бецалельцы представляли собой странную, пеструю, разношерстную толпу. Профессор Шац собрал их со всех концов света: из разных частей огромной России, из Австрии и Венгрии, Сербии и Болгарии, Германии, Румынии, Греции, Америки, Йемена, Иерусалима и Тель-Авива. Не по невежеству поставил я в один ряд со странами два города: между еврейскими ишувами Тель-Авива и Иерусалима существовало в те дни огромное различие в образе жизни и в отношении к коренным проблемам бытия. Да и расстояние было вовсе немалым: ночь целую надо было трястись в так называемом дилижансе.

Я мог бы и дальше испытывать ваше терпение, читатель: дополнить приведенный выше перечень названиями десятков местечек и городков; перечислить блюда, которые готовили бецалельцы, песни, которые они пели во время работы. Многие не знали иврита совсем.

Даже такой человек, как профессор Шац, при всем своем старании сблизить нас, не преуспел в этом до конца. Он знал много языков и пытался облегчить наше общение. Виртуозно искажая и смешивая языки, он изобретал нечто совершенно невероятное, вроде пошелти, пошелт, пошелта - от русского глагола пошел*, но все это помогало мало. Вместе с тем знакомство с людьми, прибывшими из столь разных мест, открыло перед нами окно в большой мир и внесло в привычный уклад свежую струю. Учеников было не так уж много, но каждый из них представлял другую страну, другую культуру.

Меня не оставляло ощущение, что я среди них - как только что вылупившийся из теплого яйца цыпленок: ведь многие уже повидали мир и успели принять участие в борьбе за идеалы, они говорили о социализме, об исправлении и переустройстве общества. Звучала русская, немецкая, английская речь... Только еврейские мелодии, которые мы напевали во время работы, объединяли нас. И еще - Иерусалим.

Они читали русские книги, и их взгляд на жизнь и литературу был неизмеримо более широким, чем у меня и других тель-авивских гимназистов. Наши литературные познания были намного беднее, чем у них, читавших Толстого, Достоевского, Чехова.

Н. Гутман. "Религиозные мальчики". 1931г.

Эти люди казались мне сделанными из другого теста. От них я узнал о существовании многих социальных проблем. В дополнение к той радости, которую доставляло мне учение в Бецалеле, я вдруг понял, что мир намного шире и сложнее, чем я думал, и не ограничивается гимназией Герцлия, стоящей среди застывших песчаных волн. В то же время я отдавал себе отчет, что, не в пример приезжим, смотрю на окружающее другими глазами, что мои оценки внутренние, израильские.

Приехавшие из Европы, они находились под сильным влиянием импрессионизма, говорили об освобождении от ограничивающих пут техники, в то время как я - столь вопиющее исключение! - старался рисовать точно, любовно выписывая детали. Я любил Шаца - личность обаятельную и романтическую; он требовал от нас классической чистоты рисунка. И еще я любил его за увлеченность Востоком. Они же, посетившие не одну художественную выставку, знали, что такое классическая живопись, и стремились к ее обновлению. И о сионизме они знали гораздо более моего. В конце концов и я поддался общему настроению. Они научили меня обращать внимание на свет и на эффект контраста, выделять в картине красочные, ключевые моменты, на которые столь щедр восточный быт. И от них же я перенял манеру относиться с насмешкой к художникам, рисовавшим на специфически еврейские темы, как то: Стена плача, нищие, торговцы, разносчики, скрипачи...

Я был почти единственным среди них, кто знал иврит и немного говорил по-арабски. Как я уже упоминал, я находил в арабах прямую связь с Танахом - в их широких жестах, движениях, в складках их просторной одежды. Все бецалельцы считали так же. Поэтому отрицательно относились ко всему галутскому, к шолом-алейхемским типам и к так называемому еврейскому юмору. Тогда же впервые определился мой путь как художника - не вообще еврейского, а именно израильского художника.

* * *

Очень хорошо помню студента по имени Иосиф Левин. Его художественное развитие намного превышало то, что он мог получить тогда сидя в классе. Поэтому во время уроков он уходил куда-нибудь, взяв с собой ящик с красками, и, усевшись на маленьком складном стульчике прямо на солнце, рисовал иерусалимские виды. На его загорелом лице всегда была широкая улыбка - улыбка человека, нашедшего то, что искал. Но из-за того, что он пропускал занятия, он постоянно конфликтовал с профессором Шацем.

Мы не раз видели, как он возвращался по вечерам, неся за спиной две новые написанные маслом картины, - как охотник со своей добычей. Он объявил себя свободным студентом, вроде вольнослушателя, уходил один в горы, что вокруг Иерусалима, и говорил, глядя сквозь толстые стекла очков, со смущенной улыбкой на лице: Я не боюсь быть в горах один. Что у меня можно отобрать, кроме очков?

Левин выставлял прямо на улице картины с изображением каменных иерусалимских заборов и присоединял к ним свою улыбку. Возвращавшиеся с поля феллахи и направлявшиеся в синагогу йеменские евреи останавливались около его работ. А мы стояли рядом и чувствовали, что Иосиф уже уверенно шагает по выбранному пути. В его картинах было много красок и света, льющегося на пустынную скалистую землю.

Н. Гутман. "У входа в синагогу". 1959(?)г.

И эта выставка, и прилетевший с гор ветер, развевающий одежды феллахов и пейсы йеменцев, и розоватые облака в иерусалимском небе, и этот рыжеволосый вольный студент, стоящий со скромным достоинством виноградаря, принесшего наполненную спелыми гроздьями корзину, - все это запало глубоко в сердце и было воспринято нами как первая победа на ниве израильского искусства.

Это благодаря Левину мы увидели разницу в освещении предмета светом, идущим через окно, и светом солнца на открытом пространстве. Мы вдруг почувствовали, что стены училища стали нам тесны, что с появлением Ван-Гога возникла новая живопись.

То, что картины Иосифа Левина не сохранились, я ощущаю как невосполнимую утрату. По-видимому, мы уже не увидим их никогда. Я уверен, что если бы они где-нибудь отыскались, или проживи он дольше, мы бы поняли, какой это был выдающийся талант и что нам пристало гордиться им. Но во время Первой мировой войны он вдруг пропал. Позднее разнесся слух, что он умер в доме умалишенных в Иерусалиме. Но нас тогда в стране не было: мы находились в Египте, в пустыне, служили в Еврейском легионе.

* * *

Еще учился у нас Якоби, которого мы все очень любили. Мы с ним жили в одной комнате и вместе пели в хоре: он - тенором, я - альтом. Я стоял рядом и смотрел на его лицо, когда он пел, выпячивая от напряжения нижнюю губу. Он взглядывал на меня укоризненно своими умными глазами, но лицо оставалось внимательным, серьезным и милым, и на юном лбу собирались морщины, когда он брал высокую ноту. Руководитель хора старался поставить меня подальше от него, но я всегда ухитрялся вернуться на прежнее место рядом с другом.

Однажды мы сидели и рисовали после экскурсии в Старый город. Якоби нарисовал петуха, вскочившего на курицу. Профессор Шац сказал ему:

- Это все, что вы увидели в Старом городе? Рядом со Стеной плача? Мы собрались в Иерусалиме и открыли это училище, чтобы найти наши корни. А вы рисуете, как петух прыгает на курицу! Да знаете ли вы, что мы - учреждение национальное? Бецалель был создан, чтобы возродить еврейское искусство, обновить его библейские основы, всколыхнуть национальные чувства в стране отцов! А вы вместо того, чтобы посещать класс и учиться рисовать с моделей, пишете красного петуха на белой курице!

Якоби ответил:

- Я хочу рисовать так, как чувствую, и то, что вижу. И я не намерен принимать в расчет доллары, которые посылают в Бецалель.

Шац вскипел:

- Известно ли вам, что ваша студенческая столовая существует на пожертвования, которые я получаю из Америки? А одежда, которая на вас? Это я дал вам ее!

Якоби встал, снял с себя поношенную вельветовую куртку, сорвал рубашку, вылез из штанов, бросил каскетку к ногам профессора и в одних трусах гордо прошествовал к выходу с плоской крыши, на которой мы тогда сидели и рисовали. Профессор поднял куртку и нарочито театрально надел ее на себя.

Это была первая демонстрация за свободу искусства и независимость личности художника, какую я видел в своей жизни.

Якоби уехал в Америку, и мы ничего не знаем о нем. Если бы он продолжал рисовать, наверное, мы бы об этом услышали. Мне очень нравились его картины.

* * *

Н. Гутман. "Улица в Иерусалиме". 1931г.

Был среди нас и бывший революционер, позднее увлекшийся сионизмом, - Ури Цивони. Рыжеволосый, вспыльчивый, горячий, он не знал компромиссов. Из-за него вернули в одесский порт уже отчаливший пароход: он стоял на палубе и пел Ѓа-тикву, что было строжайше запрещено царским правительством. Прямо с парохода его отвели в участок, где он сидел, пока Усышкин* его не вызволил, после чего, прочитав мораль, отправил в Палестину. Когда Ури впервые появился у нас в рисовальном классе, кто-то воскликнул: А вот и Бейлис!* Так и закрепилось за ним это прозвище.

Узы крепчайшей дружбы связывали меня с Ури. Позднее, когда я начал писать, я мысленно обращался к его образу, чтобы проверить степень своей правдивости.

* * *

Был и такой студент, что сумел бежать из заключения в Сибири. Там он приобрел привычку все свои вещи носить всегда с собой, в карманах вечного зимнего пальто.

У другого были борода, жена, двое детей и большой галстук, художественно завязанный на груди.

Бывший журналист из России был столь огромен, что, когда стоял в дверях, закрывал собой доступ свету и воздуху.

Ешиботник, против воли родителей сбежавший из иешивы. Рисуя, читал наизусть отрывки из Талмуда.

Сероглазый выходец из Болгарии, агрессивный и обаятельный. Приходил во время урока в такое возбуждение, что чистил кисти платком, полотенцем или просто обтирал их о чужие рубашки. Белая рубашка, которую мне подарила бабушка, вся была заляпана краской. Но я не сердился, видя его чарующую улыбку, которая открывала все сердца.

Еврей из Салоник. Никак не мог найти общий язык с русскими, которые не знали ни иврита, ни еврейского учения и обычаев, зато рассуждали о социализме и поддразнивали его. Чтобы избавиться от обуревавших его злых чувств, он обращался к востоку и начинал молиться.

- О чем ты молишься? - спрашивали его.

- Чтобы уже пришел машиах, - был ответ.

Дон Педро. Так прозвали мы одного русского. Раскрытый воротник рубашки. Кудрявая голова. Всегда выбирал для работы наиболее темный угол в классе. Сделав что-нибудь не так, например неправильно наложив краску, громко вскрикивал, словно нечаянно уколовшись иглой. Он был удивительно способный и, если бы не постигший его горький конец, несомненно занял бы достойное место среди еврейских художников парижской школы.

Закройщик мужской одежды из Нью-Йорка. Оставил профессию, чтобы заняться живописью. Сердечная улыбка и глаза, напоминающие горящие субботние свечи. Он научил нас понимать и ценить юмор, основанный на обобщениях, - в противовес русскому, подчеркивающему контрасты.

Хад-гадья - козочка. Очень красивая девушка, стриженная под мальчика, - первая подобная прическа на всем Ближнем Востоке.

Конечно, я перечислил далеко не всех. Например, не назвал никого из выпуска, предшествовавшего нашему. О них ходили легенды, как о поколении титанов. Мне просто хочется донести атмосферу, царившую в рисовальном зале: напряженность и вместе с тем взаимопонимание. Профессор Шац переходил от ученика к ученику, около каждого останавливался, старался говорить на понятном тому языке, объяснить и помочь. Но это получалось не всегда, возникали конфликты, доходило до забастовок. Художники - тяжелый народ.

Все эти индивидуалисты, так непохожие друг на друга, день за днем сидели и рисовали. Их встречали в городских переулках, в горах и долинах. Каждый из них искал себя, свой путь и свои корни в этой стране. Постепенно среди них выработалось одинаковое отношение к форме, цвету и свету. Они ходили по стране, по ее городам и селениям, и оставались непонятыми - настолько непонятыми, что даже их альма-матер - Бецалель - не удосужилась до сих пор ни увековечить их память, ни собрать самой что ни на есть маленькой коллекции их картин.

* * *

Питомцы Бецалеля были энергичные и веселые люди. Такая шла о них слава. Каждую пятницу, в канун субботы, на плоской крыше училища, опоясанной зубчатым карнизом, зажигался большой фонарь, и свет от него радовал и согревал сердца. На крыше устраивались вечеринки, и приглашенная публика рассаживалась на разостланных коврах и циновках и щелкала орехи. А наши прогулки в лунные ночи верхом на ослах, лошадях и верблюдах - в Моцу, в Эрез-Герцль, в вади Кельт и Иерихо! А граммофон профессора Шаца! Благодаря ему улицы Иерусалима услышали Моцарта, Венявского, Бетховена. Мы разгуливали по ночным улицам и пели или поддавали ногами пустые жестянки, а потом гонялись за ними. Жестянки гремели по переулкам Старого города, и отовсюду высовывались головы узнать, что происходит: из ворот выходили напуганные консульские телохранители - кавасы - в рубашках с расшитыми рукавами, православные монахини смотрели через оконные решетки, и открывали форточки тучные торговцы. Конечно, ни большого ума, ни особой выдумки не было в этих наших забавах, но о нас шла слава, знали, что есть такая молодежь. Этими действиями мы, вероятно, хотели утвердить себя в своей стране, чувствуя при этом, как чужая власть слабеет и отступает.

Н. Гутман. Кафе в Иерусалиме. 1926 г.

Вокруг Бецалеля образовался широкий круг приверженцев и сочувствующих как среди светской интеллигенции, проявлявшей свои симпатии открыто, так и среди религиозных людей, державшихся сдержаннее. Кто только ни приходил к нам! Деловые люди, врачи, киббуцники из Дегании, учившиеся у нас обтесывать камни, Бреннер, Бен-Цви, Бен-Гурион, Зрубавел*, Михаил Гальперин* и многие-многие другие.

Но жили мы все же довольно замкнуто, ибо были работниками одного цеха, и даже язык наш, полный специальных терминов, почерпнутых из книг по искусству, которые мы получали в созданной Шацем библиотеке - первой в стране библиотеке такого рода, был мало понятен окружающим.

Иерусалимские переулки, темные кофейни, мастерские жестянщиков, которые работали при свете горящих углей, напоминали бецалельцам полотна Рембрандта. Рисунок породы в скальных разломах был исполнен сильным и бесшумным движением, как у Ван-Гога. Арабка-христианка, в доме которой мы снимали комнату, с головы до ног укутанная в черное, словно сошла с картин Эль-Греко. Нам не нужно было говорить об этом. Все было понятно без слов: окружающий мир постоянно вызывал те или иные художественные ассоциации.

Сидя на маленьких стульчиках и напоминая собою этрусские статуэтки, мы пили кофе, который подносила нам хозяйка и ее две дочери, и видели мир таким, каким он был при праотце Аврааме.

Иерусалимские евреи - это совсем не те люди, которых описывали Менделе и Шолом-Алейхем. У уроженцев Тверии и Цфата лица были розовы, как на портретах Рубенса. Цветастая одежда бухарских евреев своей живописностью напоминала полотна Бакста. А йеменцы с ясными глазами, в длинных вьющихся пейсах, в белых халатах, стоя рядом со своими низкими жилищами, казались выше ростом - как у Джотто: люди на фоне дворцов размером с эти дворцы.

Вы спросите: для чего я все это рассказываю? Чтобы показать, в какую почву пустили корни художники Эрец-Исраэль, чтобы объяснить, что мы не были импортной продукцией, завезенной извне. Мы стояли у истоков нового израильского искусства.

* * *

Бывало, сидели мы, несколько учеников, и рисовали заросший колючками пустырь недалеко от армянского монастыря. Между колючек прорастали плоские скалы, словно расплавленные солнцем. Спускаясь вниз, пустырь переходил в долину Святого креста. По переулкам сновали грузные монахи в черных рясах и клобуках, и их телеса колыхались в такт энергичным шагам.

Мы учились рисовать тогда не только Западную стену, как это было принято до нас, но и прилегающие к ней улицы, переулки и пустыри - грустный и строгий иерусалимский ландшафт. Мы проводили долгие часы вместе, углубившись каждый в себя, и это было удивительно и прекрасно - наслаждаться уединением, зная, что рядом с тобой товарищи.

В полдень мы уходили в поле собирать съедобные дикие травы и корешки, которые затем относили на кухню. Дежурный по кухне варил овощной суп, а мы в ожидании обеда стучали ложками по металлическим тарелкам и слушали, как сосед-йеменец, занимающийся писанием мезуз, что-то напевал своим тонким голосом. Поев вегетарианского супа и умяв полбуханки теплого хлеба, мы продолжали наши нескончаемые споры или просто размышляли о том, что иерусалимский ландшафт таит в себе громадную силу и способен объединять людей, что любовь к нему помогает сплочению евреев в единый народ, и что мы, художники, своими картинами участвуем в этом процессе.

Каждую пятницу ученики и учителя покидали классы и шли рисовать с натуры. Перед всеми был один и тот же вид. Работая, мы изредка поглядывали на этюдник товарища, каждому хотелось как можно лучше передать живые цвета, свет, объединяющий предметы, и свет, как бы дробящий их, выделяющий детали, словом, игру теней.

Ландшафт представлял для нас интерес и сам по себе, он способствовал обострению чувства истории, что случается с каждым, попадающим в Иерусалим. Масличные деревья, камни, не изменившие своего местоположения с того самого дня, как вынырнули на поверхность из земных глубин, дороги и тропинки, дома и люди, арабские женщины, несущие овощи на рынок, и монастырские подворья... Каждый видел это по-разному, и, тем не менее, перед лицом этого города нас объединяло нечто, дающее возможность сказать о себе мы.

Иерусалимское солнце пекло нам головы, переходило на плечи и спины. Умолкал разноязыкий говор и разноплеменные мелодии. Сердца всех были обращены к тому, что открывалось перед ними.

К концу дня мы прислоняли картины к каменным оградам и подводили итог. Идущие с рынка арабки, загорелые и непонятные, останавливались, и изумление на их лицах говорило нам о том, что они видят связь между нашими рисунками и окружающим миром.

Еще долгое время после возвращения наши пальто хранили собранное за день тепло, глаза были воспалены от солнца, веки слипались и нос алел, как помидор. Но на лицах блуждали одинаковые улыбки, говорящие о том, что мы знаем о тайне, объединяющей нас всех.

Тогда я понял, что иерусалимский ландшафт хранит в себе некое объединяющее начало, которое проявилось в том, что каждый пожелал его изобразить - потому что он красив, не оставляет равнодушным, потому что он принадлежит нам, а мы - ему.

Конечно, в наших рисунках существовала определенная направленность. Это объяснялось тем, что для нас, для всей группы бецалельцев, на всем окружающем лежал отблеск Танаха. Мы были настоящими сионистами, мечтали возродить давно забытые чувства и через Танах отыскать пути к корням, намного более древним, чем оставленные в галуте. Мы рисовали не Стену плача и не просящих милостыню еврейских нищих, не Рахель у колодца и не евреев, парящих в воздухе, но скалистую почву, масличные деревья, необработанные поля, как бы поросшие камнями, тающими на солнце, складки одежд, столь широких, что лишь приблизительно можно было представить абрис скрываемой ими фигуры араба, и величавые движения людей Востока. Мы стремились пробиться к нашим восточным корням, потому что родина Танаха - Восток.

Наше содружество художников было чрезвычайно разноликим. В нем были представлены не только толстовцы, вегетарианцы и сыроеды, те, кто ходил по улицам босиком, но и глубоко религиозные люди, учившиеся делать красивые футляры для мезуз и расписывать поздравительные открытки к еврейским праздникам. Нас объединяло стремление к одной и той же идеальной цели: укорениться в этом диком, запущенном краю, сделать его своим, присвоить его взглядом.

После Первой мировой войны в стране появились другие художники, не желающие здесь укореняться. Они рисовали дома немецких колонистов, тель-авивские крыши и эвкалиптовые деревья*, совершенно чуждые Востоку и природе Эрец-Исраэль, деревья, не упомянутые в Танахе.

Перевела с иврита Н. Радовская

Примечания (вернуться в текст)

* Ицхак Бен-Цви (1884-1963) - второй президент государства Израиль (1952-1963).

* Давид Бен-Гурион (1886-1973) - один из создателей еврейского государства, первый премьер-министр Израиля.

* Иосеф Хаим Бреннер (1881-1921) - видный еврейский писатель. Писал на иврите.

* Попытка спрягать русский глагол пошел по форме ивритского: я пошел, ты пошла, он пошел...

* Авраѓам Менахем Мендл Усышкин (1863-1941) - сионистский лидер.

* Менахем Мендель Бейлис (1874-1934) - жертва сфабрикованного царской охранкой кровавого навета.

* Яаков Зрубавел (Виткин, 1886-1967) - один из лидеров еврейского рабочего движения, публицист. В Палестине с 1910 г. Писал на идише.

* Михаил Гальперин (1860-1919) - сионист, общественный деятель, организатор еврейской самообороны. В Эрец-Исраэль с 1886 г.

* Эвкалипты не росли в Палестине в древности. Их специально завезли в страну из Австралии.

Ваша оценка этой темы
1 2 3 4 5