Главная страница >>Библиотека >> «Галаха, Агада и Этика» >> части I, II, III, IV

Перед Вами электронная версия издание брошюры  «Галаха, Агада и Этика» , изд-во "Амана".
Подробнее об издании этой книги и возможности ее приобретения – здесь.
Zip-файл >>


“Галаха и Агада” – выдающееся произведение Х.Н.Бялика, классика еврейской литературы, посвященное особенностям и непреходящим ценностям наследия наших благословенной памяти мудрецов. В статье, отличающейся блестящим литературным стилем, дан вдумчивый анализ существенных основ Галахи и Агады.

Член Верховного суда Израиля, профессор Моше Зильберг – знаток еврейской мудрости и в то же время выдающийся юрист – приложил немало усилий для определения места еврейского права в сфере научного исследования и в системе современною судопроизводства в государстве Израиль. В статье “Закон и этика” рассматриваются взаимоотношения между этическими и галахическими элементами в еврейском праве.

Авраам Карив – известный израильский писатель и эссеист. Он отстаивал и защищал еврейское местечко в противовес писателям-просветителям, выносившим ему обвинительный приговор, полный презрения и пренебрежения. В очерке “Мой отчий дом, Литва” писатель воздвигает величественный памятник жизни по еврейским законам, воплощенной в быте еврейского литовского местечка.

Гедалия Алон, воспитанник литовских сшив, известен своими исследованиями в области современной еврейской истории. В статье “Литовские ешивы” он определяет основные отличительные черты ешивы, которая на протяжении веков является центром еврейского учения и существовала в различных формах со времен Талмуда и до наших дней.

ГАЛАХА И АГАДА

Хаим Нахман Бялик

У Галахи1 – лицо суровое, у Агады2 – улыбающееся. Первая педантична, строга, тверда как железо – сфера справедливости; вторая – уступчика, снисходительна, мягка – сфера милосердия. Первая дает властные веления и определяет точную меру их выполнения: ее требования и запреты – строго категоричны. Вторая увещевает, соразмеряясь с человеческими силами и наклонностями: ее “да'' и “нет” одинаково ненастойчивы. Первая – внешность, материя, действие; вторая – сокровенность, дух, – душевное напряжение. Тут консерватизм, долг, порабощение; там беспрерывное обновление, свобода, добрая воля. Таковы Галаха и Агада в жизни. В литературе же Галаха характеризуется своей прозаической сухостью, сжатым и устойчивым стилем, тусклым языком, – господством разума, Агада же – поэтическим ароматом, стремительным и подвижным стилем, многоцветным языком – сферой непосредственного чувства.

-------------------------------------------
1 Галаха. Совокупность всех устных норм как ритуальных, так и правовых, равно как каждая норма и отдельности издавна обозначаются термином “Галаха”. Каждый еврей во всех обстоятельствах жизни должен руководствоваться предписаниями Божественного закона – оры. Рядом со священным трепетом перед содержанием Божественного закона сказывалось влияние вечно обновляющейся жизни народа с ее многообразными требованиями. Все, что удерживается путем обычая, что благодаря ему продолжает жить и передаваться из поколения в поколение, все это называется Галахой.

2 Агада – (буквально – сказание, изречение, от глагола рассказывать). В отличие от законодательной части Талмуда – галахи, Агада содержит в себе, главным образом поучения и афоризмы религиозно-нравственного свойства и исторические предания, имеющие целью влиять на душевное настроение человека. Но Агада не составляет отдельной части талмудической письменности, а излагается вперемежку с Галахой и в глубокой, органической связи с ней. Самая любимая форма у агадистов – гипербола (машал), которая в Талмуде и Мидрашах встречается на каждом шагу: ею пользовались, когда хотели какую-нибудь отвлеченную мысль пояснить примером из практической жизни.
-------------------------------------------

Линию таких различительных признаков между Галахой и Агадой можно продолжить до бесконечности, и в каждом из них будет заключаться известная доля правды, но вытекает ли отсюда, как многие полагают, что Галаха и Агада являются двумя противоположными, соперничающими началами?

Сторонники этого взгляда смешивают предмет с его состояниями и форму с материей, напоминая собою тех, кому лед и вода представлялись двумя различными элементами. На самом деле Галаха и Агада также являются ничем иным, как двуединым элементом, – двумя ликами одного и того же существа. Они относятся друг к другу, как слово – к мысли и чувству, или как действие и конкретный образ относятся к слову. Галаха есть кристаллизованная Агада, ее обязательный конечный вывод; Агада же, в свою очередь, есть растворение Галахи. Трепещущий голос запросов сердца в их порывании к вожделенной цели – это Агада; место отдохновения, временное удовлетворение и утоление этих запросов – это Галаха. Сновидение тяготеет к своему разрешению, желание – к действию, мысль – к слову, цвет – к плоду, а Агада – к Галахе. Но и плод уже таит в себе зерно нового цветения. И Галаха, возвышающаяся до степени символа – таковая существует, как видно будет из дальнейшего – сама становится источником новой Агады. Живая и здоровая Галаха есть Агада в прошлом или будущем, и наоборот. Их начала и концы заложены друг в друге.

Галаха является, таким образом, не меньшим творчеством, чем Агада. Ее искусство – самое великое в мире искусство жизни и продолжения жизненных путей. Ее материал – живой человек со всеми свойствами его души; ее орудие – индивидуальное, общественное и национальное воспитание; ее плоды – последовательная цепь красивой жизни и красивых действий, проторение жизненного пути сквозь лабиринт индивидуальных и социальных противоречии, достойное пребывание человека на земле, улучшенный уклад жизни. Ее произведения не объединены и не сконцентрированы в материале, времени и месте, подобно произведениям других искусств, как например, скульптуры, живописи, архитектуры, музыки или поэзии. Мало-помалу и штрих за штрихом они вырисовываются из всего комплекса жизненных проявлений человека, дающих в результате общий итог, единую совершенную или несовершенную картину: Галаха есть воспитательное искусство, искусство – педагог для целого народа, и все ее начертания в народной душе, как крупные, так и мелкие, продиктованы вдохновением и вышей, прозорливой мудростью. День за днем и час за часом она усердно работает над осуществлением лишь единого образа Божьего в человеке.

Евреи обладают своим величественным творением – святым и возвышенным днем, “Принцессой – Шаббат” . Народное воображение превратило ее в живое, облеченное плотью существо, в совершенство красоты. Это – та Суббота, которую Бог привел в Свой мир по окончании первотворения, дабы, говоря словами древнего сказания, разрисованный и разукрашенный мир-балдахин воспринял под свою сень невесту; та суббота, которая была драгоценностью Божьей в Его извечной сокровищнице, и для которой он нашел достойного жениха тишь в лице Израиля. По другому народному сказанию Суббота сидит, как принцесса, как “невеста в оправе своих подруг”, скрытая в райском чертоге за семью покоями, и шесть ее рабынь, шесть дней труда, прислуживают ей. При ее вступлении в город все обращают к ней свои взоры с порогов своих и встречают ее приветствием: “Гряди, невеста, гряди, невеста, суббота-королева!”, а хасиды устраивают ей встречу в открытом поле. Однажды она, грустная и омраченная, явилась во сне Ибн-Эзре и вручила ему письмо к своему избраннику – Израилю. Это знаменитая “грамота субботы”. Все еврейские поэты, от рабби Иегуды Галеви до Генриха Гейне, посвящали ей свои песни и мелодии. Разве она не совершенство сказочного, “агадического” произведения? Разве она сама не является родником жизни и святости для целого народа, источником живого вдохновения для поэтов и певцов? И все же, кто скажет, кто разрешит вопрос, чье она произведение и чему она обязана тем, чем она стала –галахе или Агаде? В 524 страницах талмудической письменности, трактующих о субботе, агадический материал почти совершенно отсутствует. Эти страницы состоят преимущественно из галахических рассуждений и деталей о тридцати девяти основных работах, запрещенных в субботу, о разветвлениях этих работ и о точном установлении пределов того пространства, которое разрешается проходить в день обязательного отдыха. Какой именно елей следует зажигать в канун субботы, какие именно предметы обременяют домашний скот, которому также повелено предоставить субботний отдых, как устанавливают “субботние пределы” – сколько тут положено умственного труда, сколько тут потрачено остроты и тонкости на каждую мельчайшую деталь! Когда я перелистываю эти страницы и вижу перед собою группы таннаев и амораев за работой я говорю себе: поистине художники жизни стоят передо мною, художники жизни в своей мастерской за работой! Такая колоссальная духовная работа, муравьиная и титаническая в одно и то же время, проникнутая любовью и безграничной верой, немыслима без вдохновения. Не иначе, как единая возвышенная идея, единый величественный образ субботы носился перед глазами всех этих разъединенных людей, и этот именно дух субботы собрал их воедино из ряда поколений и сделал их соучастниками в ее созидании и совершенствовании. Все эти своеобразные диалектические и казуистические формулы, которыми пестрят талмудические дебаты по поводу соблюдения субботы, все эти оградительные и ограничительные постановления являются лишь все новыми художественными штрихами, дополнительными начертаниями на образе субботы, теми обязательными штрихами и начертаниями, без которых она не могла бы стать тем, чем ей быть надлежит. И что явилось в результате всей этой кропотливой галахической работы, – день, весь сотканный из Агады.

Таких примеров немало. Таков Йом Кипур (Судный день), таков Песах (Пасха), таковы прочие торжественные дни. Заключающийся в них элемент красоты, в лучшем смысле этого слова, очевиден. Все они – прекрасные произведения, полны живого оживляющего содержания и высокого, возвышающего смысла несмотря на то, что все они порождены строгой, жестокой Галахой и окружены со всех сторон галахическими “оградами”. В то время, как художники других народов сидели в своих мастерских и тонким чутьем проникновенно устанавливали законы гармонии и ваятельном, например, искусстве, имея в виду услаждение человеческих чувств, в это самое время еврейские мудрецы сидели в своих школах и так же вдохновенно, с чрезвычайно ясным чутьем устанавливали начала душевной гармонии для добрых деяний, имея этим в виду украшение и улучшение самого человека, совершенствование людей. Мы думаем, что как там, так и тут мы имеем дело с творчеством, с воплотившимися идеями, с идеалами, осуществленными в действительности творческим духом человека; как там, так и тут есть место для наиболее яркого проявления элементов красоты как там, так и тут нужны вдохновение и “Божья милость”. Тут существует только та же разница материала и средств, которая существует и между отдельными отраслями общепризнанных искусств, как, например, между музыкой и живописью. Впрочем, есть еще и другая, существенная разница: произведения общепризнанных искусств, обращающиеся к человеку как к отдельному индивидууму и, как уже прежде указано, объединенные и сконцентрированные в материале, времени и пространстве, могут быть рассматриваемы сразу, и один прием и на близком расстоянии, между тем как произведения Галахи, обращающиеся также и ко всему коллективу и чрезвычайно разъединенные отдельными своими частями в материале, времени и пространстве, могут восприниматься нашим сознанием в своей цельной форме, выявляющейся из всей совокупности ее составных частей лишь после внимательного наблюдения с большой высоты. Если бы был воздвигнут большой город по величественному художественному замыслу архитектора-художника, мы могли бы познать цельный характер этого замысла и постичь совершенство его красоты, лишь по его плану или с высоты дозорной башни, но уж никоим образом не путем расхаживания по отдельным улицам, где детали заслоняют общее целое. “Из-за деревьев не видно леса” – есть древнее и мудрое изречение. Но уменьшается ли – этого ценность и цельность самой идеи? Желающему наслаждаться ею мы скажем: “взойди на гору”!

Бывает все же, что и одна галахическая деталь порою раскрывает нам таящийся в ней мир, полный агадической прелести. Трактат о субботе и добавление к нему приводят, между прочим, следующую Галаху: “Все священные книги следует спасать (в субботу) от пожара... Если они написаны в переводе на какой бы то ни было язык, – египетский, мидийский, иламитской, греческий - их также надлежит спасать от пожара”. Рабби Иоси говорит: “не следует спасать их от пожара”. Маленькая галахическая деталь, спор о незначительном предмете – не правда ли?

Но кто станет отрицать, что эта маленькая и сухая Галаха дает нам в чрезвычайно сжатой форме, но с возможной полнотой цельное образное представление об историческом и душевном отношении различных слоев еврейского народа к двум из наиболее важных своих ценностей, – к языку и литературе? Не очевидно ли, что этот спор в “Мишне” и есть та “распря языков”, которая продолжается в среде еврейства с того времени вплоть до нынешнего дня? “Не пренебрегал арамейским языком, ибо Бог оказал ему почтение”. “Да не молится человек на языке арамейском, необязательном для небесных служителей”. “Когда Бог явился для дарования Торы Израилю, он говорил с ним на ведомом и понятном ему языке, на языке египетском” ; “так скажи... сынам Израиля – то-есть, на языке, на котором Я говорю, на святом языке”; “когда Господь открылся для дарования Торы Израилю, он открылся не на одном, а на четырех языках – на еврейском, латинском, арабском и арамейском”; “тот день, когда Тора была переведена на греческий язык, был так же тяжел для Израиля, как и день содеяния золотого тельца, а Эрец Исраэль в течение трех дней был тогда покрыт мраком”. Такие и многие другие аналогичные им изречения, отражающие раздвоение народного сердца, являются агадической формой проблемы языка; приведенная же лаконическая Галаха, в свою очередь также изложенная в двух противоречивых формулах, есть естественное превращение этой агады в галахический чекан, краткий практический итог в резолютивной и категорической форме. Там, – подвижная, колыхающаяся и чувствительная “лирика”, а тут – спокойный “эпос”, твердое веление. Чрезвычайно мудрый выбор остановился тут на моменте пожара, на случае замешательства и опасности, когда, лишенный возможности ориентироваться, человек исполняет веление сердца и бросается спасать наиболее ему дорогое. Пожар, таким образом, является лишь примером, и эта Галаха сохраняет всю силу и по отношению к наводнению, изгнанию и всякого рода опасностям.

И так эта незначительная деталь раскрывает перед нами великое историческое правило, преподанное целому народу, теснимому, терзаемому в изгнании, который не в состоянии спасти все свои ценности, а пожертвовать всем не желает, – о том, как ему надлежит поступать в день горя и опасности. Несомненно, что авторы Мишны не выражались метафорически-поэтическим языком. Они тут ставили себе одну лишь цель: установить правило для практического руководства в буквальном смысле этих слов – самое большее – отлить в отношении к этому вопросу устойчивую форму для воли или даже для образа действий еврейского народа, поскольку они проявлялись до сих пор, первая – форме Агады, а последний – в форме добровольного действия. И те тысячи отдельных индивидов, которые в различные времена жертвовали собой в минуты опасности для спасения от гибели своих святынь, руководствуясь ли мнением того тайная, который распространял обязательность спасения и на книги, написанные на чужих языках, или же взглядом рабби Носи, признавшего эту обязательность исключительно по отношению к книгам, написанным на еврейском языке, – ничего другого не имели в виду, кроме как исполнение закона в его подлинном смысле. Но что же из этого? Сознательно или бессознательно они ведь нее исполняли веление инстинкта самосохранения, этого, по представлению наших предков, ангела-покровителя еврейского народа. И если мы теперь стоим перед нашим духовным наследием и говорим грустными словами одной из наших молитв: “ничего у нас не осталось, кроме этой Торы”, то мы ведь сознаем и чувствуем, что и это единственное наше достояние обязано своим спасением никому иному, как тем же отдельным индивидам, из которых каждый в свое время и на споем месте выполнял веление своего сердца, согласно Галахе.

Такого внутреннего проникновения в эту Галаху уже достаточно для того, чтоб освободить ее в известной мере от ее внешней скорлупы и возвести ее на степень символа. Но чуткое сердце не довольствуется этим: оно проводит перед нашим духовным взором, в связи с этой Галахой и предметом ее суждения, одну картину за другой.

Мы вместе с Ренаном видим, например, древнего жреца или левита, идущего в числе изгнанников в Вавилонию. Он медленно подвигается рядом со своим ослом, нагруженным многочисленными свитками пророческих проповедей. Он спас священное Писание от пожара.

И еще мы видим. Вот раббан Иоханан бен-Заккай стоит перед Веспасианом за воротами Иерусалима и молит его: “дай мне Явне с ее мудрецами и родословную цепь рабби Гамлиэля”. И он спас от пожара остатки еврейских святынь.

И еще мы видим: в эпоху Адриана, когда вражеские силы были направлены к окончательному распылению еврейства, и обряд рукоположения, который мог быть совершаем только на почве Святой Земли, был, в целях духовного и национального разрушения еврейства, объявлен под строжайшим запретом, восьмидесятилетний старик, рабби Иегуда бен-Баба проявляет акт исключительного героизма. Так как каждый город, в пределах которого обнаруживалось тайное совершение обряда рукоположения, должен был подвергнуться разрушению, то он избирает себе место между двумя городами, между Уша и Шефаръам, где он и рукополагает под вражескими стрелами пять старцев, говоря им по окончании обряда: “бегите, дети мои!” Он же сам недвижимо остается перед лицом врагов; еще минута – он будет весь изрешечен стрелами.

И еще: лихорадочно работает школа рабби Иегуды Ганасси и его учеников; все заняты большим, интенсивным трудом. Собирают Галахи, выясняют значение устных законов, производят опросы свидетелей о практическом применении известных положений, систематизируют, корректируют, записывают, запечатлевают в письме Устное Учение! Они сознают всю “революционность” своей работы по отношению к еврейской традиции. Устное Учение не дозволено записывать, но – “время действовать за Господа”, ибо сердца оскудевают, рассеяние увеличивается, а память, призванная быть хранилищем Устного Учения, ослабевает. Надо спасать все то, что поддается спасению.

И еще: четверо пленных приносят с собою Талмуд в Испанию... Труды Маймонида... плеяда переводчиков, ибн Тиббоны, торопящихся переводить драгоценные произведения, имеющие крупное национальное значение, с чужого языка на язык святой.

И еще: многочисленные группы евреев, бежавших от меча и разгрома, из поколения в поколение, из века в век тянутся вереницами по дорогам со священными свитками в объятиях. Несметное количество отдельных людей из народа, синагогальных служек, портных, сапожников умирают перед священными ковчегами, защищая свою святыню. Сколько скромных подвижников, скрытых праведников, людей, обрекающих себя на “добровольное изгнание”, из религиозного рвения скитаются с места на место с посохом в руках и котомкой на плечах, храня в своем мешочке для талита и филактерий свою священную и любимую книгу...

И еще, и еще... Конечно, во всех этих картинах различны и действующие лица, и материал священности, и средства спасения, но все же их роднит одно внутреннее, душевное содержание: спасение от гибели одной, наиболее важной национальной ценности, сообразно с душевными влечениями и взглядами спасающего. Чье же мнение следует принять к руководству, – то ли, которое утверждает : “на одном лишь священном языке”, или же то, которое требует спасания книг “и в переводе и на всяком языке”? – Ответ на этот вопрос могут нам дать история и жизнь, а может быть, мы найдем, что и они, как и уже цитированная нами Галаха, оставили этот вопрос в спорном состоянии. В данном случае не это нас занимает. Нам важно лишь показать, насколько незначительная и сухая Галаха способна возвышаться порою до степени символа, когда ее затверделая материя попадает и горнило живого чувства и снопа перерастворяется там в агаду. Можно полагать, что и та “агада” нашего времени, которая отражает собою проблему языка, будет постепенно все больше и больше принимать характер сжатой определенности, пока и она, в свою очередь, не превратится впоследствии в новую Галаху, н, соответственно духу и запросам времени, получит лаконичную и сухую формулировку.

В качестве наглядной иллюстрации тесного взаимоотношения и взаимовлияния Галахи и Агады мы приведем еще характерный своим построением отрывок из трактата о субботе. Отрывок этот, рельефно отражающий в себе своеобразные диалектические и риторические приемы проповедников времен Талмуда, посвящен вопросу о том, разрешается ли потушить в субботу свечу, если это требуется для спокойствия больного человека. Рабби Танхум, которому публично был предъявлен этот вопрос, дает на него следующий ответ.

Обращаясь, по-видимому, со своим ответом к многочисленной аудитории, он, в интересах популяризации и с целью поддержания внимания и интереса слушателей, начинает свою речь с интригующего своей неожиданностью восклицания: “Ты, Соломон! где твоя мудрость, где твоя разумность? Помимо того, что твои слова противоречат словам твоего отца Давида, ты еще противоречишь самому себе. Твой отец-псалмопевец сказал: “не мертвецам восхвалять Господа”, ты же (в своем Экклезиасте) в одном месте говоришь: “предпочитаю я мертвых, давно уже умерших, живым, еще ныне живущим”, а в другом месте – “лучше живой собаке, чем мертвому льву”. Но на самом деле тут нет, оказывается, никакого противоречия. То, что сказал Давид, соответствует изречению мудрецов: “человек должен отдаваться святому учению и добрым деяниям в течение всей своей жизни”, ибо за гранью жизни нет места ни для учения, ни для исполнения заповедей, и не может, следовательно, быть и восхваления Господа Бога. То же, что сказал Соломон, в смысле предпочтения мертвых живым, имеет отношение к великим покойникам, которые в силу своих крупных заслуг продолжают пользоваться большим влиянием на явления земной жизни, чем ныне живущие люди. Так, например, после того, как Израиль согрешил в пустыне, живой Моисей долго и многократно молил Бога и не удостоился ответа, но стоило ему только упомянуть имена великих, давно уже умерших предков, и сказать: “вспомни, Господи, рабов своих – Авраама, Исаака и Якова”, как Бог тотчас же смилостивился. Разве не прав был, таким образом, Соломон, предпочитая мертвых живым?

Законы, устанавливаемые земными властелинами, иногда исполняются, иногда и не исполняются, а если подчиненные и соблюдают их, то только при жизни самих законодателей. А вот Моисей издал столько законов н повелений, и они, несмотря на его смерть, сохраняют свою силу во веки веков. Разве не прав был Соломон, предпочитая мертвых живым?

Рабби Танхум иллюстрирует свою мысль, не имеющую, казалось бы, никакого отношения к разбираемому им вопросу, еще одним примером легендарно-исторического характера, который также заканчивается той же заключительной фразой: “разве не прав был Соломон, предпочитая мертвых живым?” Затем лишь он переходит к разбору другой, противоположной сентенции Соломона: “лучше живой собаке, чем мертвому льву”. Сентенции этой он даст следующее толкование, из которого он и выводит нужное ему для мотивировки своего ответа заключение.

“В псалме 39-м говорится: “Дай мне, Господи, узнать конец мой и меру дней моих, дабы я знал, как я ничтожен”. Это обращение псалмопевца к Богу следует понять следующим образом. Царь Давид обратился к Господу с мольбой: “скажи мне, Господи, какой конец мне уготован?” Бог ему ответил: “не дано человеку заранее знать свой конец”. “Так скажи мне хоть меру дней моих!” “И меру дней своих человеку знать не дано”. – “Дай мне хоть узнать, как я ничтожен!” – “В день субботний ты умрешь (и день, когда и хоронить нельзя)”. – “Дай мне умереть в послесубботний день”. – “И это невозможно, ибо день послесубботний принадлежит уже царствованию сына твоего, Соломона, и одно царствование не должно вторгнуться в другое ни на единый миг”. – “Так дай мне умереть днем раньше!” – “И об этом не проси, ибо приятнее Мне один день твоих песен, чем тысяча жертвоприношений твоего сына, Соломона”. Услышав это, Давид стал проводить все субботние дни во вдохновенном пении. Когда же наступила та суббота, в которую он должен был скончаться, явившийся к нему ангел смерти не мог овладеть им, ибо из уст его неслось неумолкающее пение. Для выполнения своей обязанности ангел смерти, обезоруженный пением Давида, отправился в царский сад и заколыхал деревья. Царь стал спускаться в сад, чтобы посмотреть, что там случилось, но когда он шел по лестнице, подломилась под ним ступень; споткнувшись, он прекратил свое пение и тотчас скончался. Тогда Соломон отправил гонца к первосвященнику с вопросом: “Отец скончался и лежит на солнце, а дворовые собаки голодны – как мне поступить?” (Соломон намеренно сообщил и о голодных собаках, не имеющих, по существу, никакого отношения к случившемуся несчастью, он знал, что по закону разрешается переносить в субботу падаль для кормления голодных собак, и что, с другой стороны, запрещено переносить в этот день человеческий труп. Его сообщение заключало в себе, таким образом, недоуменный вопрос: неужели закон относится с большим уважением к голодной собаке, чем к трупу царя?). Первосвященник ответил: “разрежь падаль и брось ее собакам на съедение; что же касается отца твоего, положи на него ребенка или хлеб и перенеси его” (ибо живого ребенка или хлеб, потребный для живого человека, разрешается переносить в субботу с одного места на другое, а вместе с ребенком или хлебом мертвое человеческое тело становится причастным к элементам жизни и вместе с нам оно может быть перенесено на другое место). Разве не прав был Соломон, сказавший: “лучше быть живой собакой, чем мертвым львом''?

Наступает пауза. Напряженные и заинтригованные слушатели ждут развязки этой замысловатой речи, и рабби Танхум делает, наконец, конечный вывод из своего риторического построения: “что же касается до предложенного мне вопроса о том, дозволяется ли потушить в субботу свет для спокойствия больного, то помните, что светильник называется светильником и человеческая душа называется светильником; лучше поэтому, чтобы был потушен светильник, зажженный рукой человеческой, чем светильник, зажженный Творцом всего живущего”.

По поводу незначительного и “сухого” галахического постановления тут проявилось целое мироощущение народа, ставящего жизнь превыше всего, утверждающего ее как самую высокую ценность. Нужно ли еще более наглядное доказательство того, что и параллельные сферы Галахи и Агады часто сливаются в общую, двуединую сферу?

Цитированные нами Галахи, приведенные в качестве примера, отнюдь не представляют собой исключения. Количество такого рода Галахот чрезвычайно значительно, и вообще я сомневаюсь, существует ли какая-нибудь Галаха, которая не была бы связана в большей или меньшей мере с миром идей высшего порядка, которая не питалась бы какой-нибудь возвышенной индивидуальной, социальной или национальной идеей. Ведь, в конце концов, Галаха ничто иное, как одна из форм воплощения творческого духа человека, – а кому ведомы пути и направления этого духа? В трактате о субботе пишется, например : “Да не выходит человек (в субботу) ни с мечом, ни с луком, ни со щитом, ни с дубиной, ни с копьем... Рабби Элиэзер говорит: они служат человеку украшением, ибо сказано в псалмах: “опоясавшись, герой, мечом своим, величьем и красой”! (и можно, следовательно, выходить с ними в субботу); мудрецы же говорят, что они позорят человека, ибо сказано у пророка Исайи: “И перекуют (народы) мечи свои на сошники и копья свои на серпы; не поднимет меча народ на народ и не будут больше учиться военному делу”. – Вот вам представления о прекрасном и непристойном в отношении к одежде, опирающиеся на слова царя-псалмопевца и на слова величайшего из пророков. И что послужило поводом к формулировке этих представлений? галахический вопрос о ношении предметов в субботу. Далее: все эти детали, которыми изобилует трактат о благословениях (“Брахот”), являются лишь внешним воплощением возвышенной идеи, что Богу “принадлежит земля и все, ее наполняющее”, постоянным и вечно свежим восторгом перед величием природы и ее разнообразных проявлений. В “Мидраш Танхума” говорится: “нечестивец и при жизни подобен мертвецу, ибо он видит сияющее солнце и не произносит благословения “Создателю света”, видит солнечный закат и не благословляет “Низводящего вечер”, ест и пьет, и не благословляет Хлебодателя; праведники же произносят благословения над каждым явлением, вкушая, видя или слыша”. При виде красивых существ и красивых деревьев говорят: “Благословен Тот, в Чьем мире это существует!”. Рассказывают о рабби Шимоне бен-Гамлиэле, главе Израиля в свое время, что увидевши однажды с террасы Храмовой Горы исключительно красивую чужеплеменницу, он воскликнул в виде “брахи”, благословения – “Господи, как величественны Твои творения!”. Говорящий: “как прекрасен этот хлеб, благословен Сотворивший его, как прекрасна эта смоква, благословен Создавший ее, – этим самым уже совершил над ними благословение”. Сколько тут бодрости сердца и чувств! Та же жесткая и жестокая Галаха, которая запрещает скорбеть в субботу по умершем, с трудом лишь разрешая утешение скорбящих – она именно проявляет утонченную чуткость своим утверждением, что “плачущий в субботу для облегчения своей скорби этим самым приобщается к заповеданному субботнему блаженству” (Тосефта Шабат).

Нет, Галаха никоим образом не является отрицанием чувства, она лишь покоряет его; она не отменяет чувства милосердия в пользу нормы закона, а сочетает их воедино. Ей свойственна та же жестокость, которая характеризует всякую творческую и осуществляющую силу, – нечто вроде, – выражаясь языком каббалистов, – мощи, соединенной с милосердием и дающей в результате высшую красоту. Соответственно ее практическому характеру, Галаха иной и не должна быть. Есть ли более суровый приговор, чем смертная казнь, выполняемая судом? И все же, запрещение оставлять на ночь в городе повешенного по судебному прите вору мотивируется тем, “что повешенный есть Божий позор”, ибо повешен царственный лик, образ и подобие Божье. Когда человек объят скорбью, Шехина говорит: “горе моей главе, горе деснице моей”. Шехина, так сказать, сама себе причинила боль и жалуется на себя же. Есть непосредственное милосердие, и есть милосердие высшего порядка, более прозорливое, отеческое, рассматривающее все с большой высоты и временно сдерживающее самое себя для блага будущего; как первое, так и последнее есть милосердие Бога живого. Спроси младенца, и он тебе ответит словами одного из тринадцати атрибутов, часто приводящимися в Священном Писании: “Господь Бог есть Владыка жалости и милосердия”, и все же, как гласит Мишна, следует остановить говорящего в молитве своей “Твое милосердие простирается и на птичье гнездо”, ибо он превращает божественные свойства в милости, меж тем как на самом деле они – категорические веления, таящие в себе высшее, прозорливое милосердие. Не напрасно же еврейский народ, по крайней мере в подавляющей своей части, добровольно впряг себя в железное ярмо Галахи, и даже, отправляясь на вынужденные скитания, он предпочел взвалить на себя тяжкое бремя законов и постановлений, поступаясь ради них, по выражению Шмуэля Давида Луццато, “песнями, радующими сердце и душу”. Это явление преисполнило Луццато в свое время таким восхищением, что он воскликнул: “как свято этo племя!” Что же говорят творцы самой Галахи? Занимающийся учением в дороге и прерывающий свое учение словами “как красиво это дерево, как прекрасна эта пашня”, как бы подвергает свою душу опасности”. Наши эстеты метали громы и молнии но поводу этой незначительной Галахи, но чуткое ухо уловило и в ней между строк душевный трепет и тревогу за будущую участь странствующего народа, ничем, кроме книги, не обладающего, для которого всякая душевная привязанность к одной из стран своих скитаний сопряжена с опасностью для самого его существования.

***

Есть ли еще необходимость специально останавливаться на взаимной зависимости, существующей между Галахой и Агадой в качестве двух различных, но тяготеющих друг к другу литературных явлений или стилей?

Сказанного нами о внутренней сущности Галахи и Агады, в качестве двух различных жизненных явлений или стилей, достаточно, как нам кажется, для освещения вопроса и с этой его стороны, ибо, что такое литература, если не “жизнь, отраженная в письме”? Но так как среди “агадистов” нашего времени существует тенденция “автономизировать” литературу и культивировать “искусство для искусства”, а некоторые из них даже ставят литературу “выше”, то есть вне жизни, то по отношению к ним далеко нет уверенности, что вышесказанное покажется им достаточно убедительным. Наоборот, есть основание ждать совершенно противоположного: признают ли они в той или иной степени приведенные соображения или нет, ясно все таки, что кто осмелится утверждать, что и писанная Галаха также еще, подобно ее сестре Агаде, может служить в наше время базой для значительной части живой литературы, рискует быть принятым в их кругу за человека, никогда не вкушавшего от древа красоты”. Галаха и литература – то за сочетание? Есть ли еще две большие противоположности, чем они? Кому же в наш век не известно, что литература вообще – есть только Агада, Агада во всех ее формах и разветвлениях, не ограниченная рамками эпох, начиная с библейских рассказов, видений и притч, и кончая изящной литературой нашего времени? Кто же в наш век не знает, что Галаха лишена всякого вкуса и аромата, что нет в ней ничего от жизненных соков и красоты?

Сетования “агадистов” на Галаху лишены уже, правда, прелести новизны. Уже составители Талмуда могли рассказывать по этому поводу много притч и аллегорий, но они пришли к заключению, что Галаха – “золотые слитки”, агада лишь “мелкие монеты”. Наши же “агадисты” полагают, что Галаха не подходит под категорию литературы, что она даже ничего общего не имеет с последней. Но справедлив ли такой приговор? Действительно ли Галаха вся, без исключения, представляет собою, по отношению к литературе, сухое, плодоносное дерево?

Нам кажется, что и тот суровый приговор проистекает из смешения формы с материей и предмета с ею состояниями. Основные книги Галахи – да и следующие за ней позднейшие произведения, так называемые “барайтот” – носят, в силу их сюжета и целей, характер юридически дидактических кодексов, что, по-видимому, и послужило причиной их исключения из пределов “литературы” в современном смысле этого слова.

Такое отношение, однако, мне представляется слишком поверхностным. Если бы эти книги заключали в себе логические правила и юридические элементы исключительно абстрактного характера, эти сетования были бы справедливы, но кому неизвестно, что и еврейской Галахе почти нет места абстракциям, что почти вся она образна и конкретна? Почти вся она, с начала до конца пестрит многочисленными картинами, как малыми, так н большими, отражающими подлинную еврейскую жизнь на протяжении более чем тысячелетия.

Агада, это детище высоких порывов и душевных влечений, занимается должным и желательным, и, читая ее, мы узнаем, чего желал, как мыслил и чувствовал и к чему порывался еврейский народ. Галаха же, вскормленная миром действительности, занимается сущим и установленным, наглядно показывая нам в сжатых, но рельефных описаниях самое жизнь народа в ее конкретных проявлениях. Галаха нам показывает с очевидной ясностью, как народ воплощал свою волю и стремительные порывы души в устойчивых, твердых формах, в формах непосредственного действия.

Вступая в область Мишны, не морщите своего лба. Проходите по ее главам свободно и легко, как человек, осматривающий руины древних городов, всмотритесь в галахические постановления, находящиеся рядом, друг подле друга, словно клетки строевого камня, и кажущиеся, благодаря своей лаконичности, как бы высеченными из камня; внимательно вглядитесь в маленькие и совсем даже мелкие штрихи, беспорядочно рассеянные там целыми тысячами, и скажите: не видите ли вы перед собою конкретной жизни целого народа, застывшей как бы “на ходу” во всех своих деталях и мельчайших чертах?

Достойны внимания и эти маленькие крупинки, штрихи и черточки, те застывшие осколки жизни, из которых составились почти все шесть отделов Мишны вместе с их добавлениями. Неужели все это совершенно уже не может быть использовано в литературе? Действительно ли все это совершенно непригодно для литературы? Когда еврей читает отдел “Зераим”, обнимающий законы и нравы земледельческого быта, то разве не бывает, что его вдруг обдает ароматом жизни, – хом земли и травы, и он вдруг забывает, что сидит в бет-гамидраше за учением, и он видит перед собой “народ”, простой “народ земли” (“ам-гаарец”) за всей его работой в поле, в саду, на винограднике и на гумне? Он видит и его, и жреца, обходящего гумна; и бедняков, и так называемых “немушот”, покрывающих собою или простирающих свои одеяния на оставляемые по закону для бедных края нивы, с целью овладеть имеющимся на них зерном, и бьющих друг друга серпами на дожинках; и поле, испещренное различными растениями; и виноградную лозу, повисшую над смоковницей; и муравейники, разбросанные среди колосящегося хлеба; и ветер, всколыхнувший виноградные лозы; и крестьянина, собирающего свежие травы, или сгребающего в скирды сухие травы; и виноградаря, срезающего гроздь, которая, зацепившись за листья, падает из его рук на землю и рассыпается; и ведомого в Иерусалим оленя, приобретенного на “десятинные” деньги; и дерево, стоящее внутри и свешивающееся наружу; и так называемое собачье тесто, которое едят пастухи; и созревший гранат, перевязанный камышом и предназначенный для торжественного приношения в Иерусалим; и птенцов в корзинах, и еще, и еще тему подобные образы и сцены.

А переходя к отделу “Моэд”, трактующему о праздниках и торжественных Днях, и к отделу “Нашим”, регламентирующему жизнь и обиход еврейской женщины, – не видит ли он наглядно еврейский семейный быт со всеми его нравами и во всех его деталях? А вступая в “Незиким”, обнимающий вопросы о нанесении ущерба и повреждений, не покажется ли ему, будто он видит перед собою базар и улицу древних евреев, вдруг застывшие в момент оживленнейшей купли-продажи, деловых хлопот и сутолоки.

Порою ему и кажется, что еще немного, еще момент – явится некий чародей, великий мастер, и коснется своим божественным жезлом – силой дара своего – этой окаменевшей жизни, и снова оживет она в одном из его дивных творений. Лишь одно прикосновение, – немного “вдохновения”, – галаха превратится под его рукой в настоящий “эпос”.

Были же такие, которые, как говорится в Талмуде, “видели деяние и вспомнили Галаху”; почему же не быть и противоположному: “видели Галаху и вспомнили деяния”?

Правда, этот эпос мал и незначителен; повествовательный элемент почти совершенно отсутствует в нем. Он весь изобразителен: маленькие штрихи убогого быта, повседневной, однообразно протекающей жизни, введенные притом не в качестве самоценных элементов, а как-то невзначай и мимоходом. Но что же делать? Такова была тогда еврейская жизнь, таковой она сохранилась в единственном национально-литературном памятнике той продолжительной эпохи. Другой жизни у нас не было, а если и была, то от нее ничего не осталось. Период мужества и мощи и пора возвышенного творения библейского эпоса прошли тогда безвозвратно как для жизни, так и для литературы. Наступили дни консервирования, “оберегания оплотов” и защиты наличного, давно уже существующего достояния, дни самой усиленной и бдительной стражи. Как на Галахе, так и на Агаде этих дней лежит одинаково печать их эпохи, печать пассивности. Ни та, ни другая не отмечена перстом величия. Обе они состоят из маленьких отрывков, из обрывков мысли, чувства и действия. Тем не менее настоящий художник не тот, кто высасывает “вдохновение” из пальца или извлекает его из объедков чужого стола, а тот, который погружается в народную душу и черпает его из ее бездонных глубин, из сокровенной жизни нации, – такой художник, несомненно, в состоянии создать нечто великое и из этого материала. Что в сущности требуется для творчества одаренного художника? – немного, так сказать, “первичной материи”, как точки опоры для созидающего духа. Если скудна эта “материя”, то он восполнит ее своим внутренним богатством, и если она мертва, – он воскресит ее струей своей собственной жизни. Непременным условием является тут жизненное отношение человека к формам прошедшей жизни, и если кто-либо объявляет одну из этих форм отжившей, то следует предварительно выяснить, не отжил ли он сам. Да может ли эта скала, Галаха, забить струей живой воды? – спросит с недоумением и недоверием наше “поколение ренессанса”.

Да! Если только в ваших руках божественный жезл, а в душе – источник жизни! Если б у нас были настоящие мастера и Божьей милостью творцы, сохранившие в себе жизненную восприимчивость и свежесть, то они открыли бы уста и этой скалы, и они превратили бы Галаху в национальный эпос. Но наши художники предпочитают пока пользоваться позаимствованным материалом и заниматься плохим подражанием чужим готовым формам. Этим объясняется, что и в области Агады - которую они утверждают – до сих пор еще не проявлено ими особой творческой силы, и последняя все еще ждет своего избавителя, который превратил бы ее в национальную лирику, в действительно новую поэзию - что, при всем их усердии, не удалось и средневековым поэтам вследствие недостаточной талантливости и того же отсутствия жизненного отношения к этой литературной форме.

Далее
Ваша оценка этой темы
1 2 3 4 5